Том 3. Новые времена, новые заботы - Страница 131


К оглавлению

131

— Отцу! Родителю не давай! Ишь насторожился! Притаился, чтобы броситься догонять! Не давай!

От плетня отделился полупьяный и мозглявый человек, и когда мы поровнялись с ним, он ухватился за задок телеги обеими руками так, что уже я закричал, чтоб мальчишка не смел гнать, даже схватил его за шиворот и осадил. Но лошади все-таки бежали. А мозглявый человек, шлепая сзади телеги и задыхаясь, еле хрипел:

— Руб… хошь… черт!

— Не давай, барин! — неистово кричал мальчишка, выбиваясь из моих рук и не останавливая лошадей. — Пропьет! Матери отдай! Она будет тут сейчас!..

— Прокляну! Егорка! Прокляну! — едва дыша, хрипел старик, уже цепляясь за задок телеги.

— Стой! — сказал я. — Стой наконец! Я свои ему дам. Что это такое ты делаешь с отцом?

И, не доверяя мальчишке, сам схватился за вожжи и остановил телегу.

— Кровопивец, змей! — задыхаясь, с величайшим раздражением хрипел отец, пока я рылся в кармане, доставая кошелек. — Отца родного, мошенник, не жалеешь!

— Ты-то нас не жалеешь, а тебя-то нам за что же жалеть? — не меньше раздраженный, чем отец, криком отвечал ему мальчишка.

— Разбойник! — хрипел отец, потрясая кулаком. — Кровопивец! Я тебя… постой!.. Поговоришь ты у меня… Попадись только!

Рублевая бумажка, которую я протянул старику, заставила его прекратить эту брань и обратиться с благодарностью ко мне, но едва он успел снять шапку, как мальчишка уже стегнул лошадей, и мы помчались опять.

Старик, оставшись позади нас, продолжал грозить кулаком и что-то кричал, но нам уже не было ничего слышно.

В то кипучее время, кстати сказать, во всех сословиях было ужасно много таких, обреченных на погибель отцов: еще недавно было у них всего много, благодаря плотно сложившимся неправосудным порядкам, в которых одна нечистая рука мыла другую нечистую руку. Новые порядки разрушили эти гнезда, разросшиеся до огромных размеров благодаря беззаконию, глубоко пустившему корни в глубине русского общества. Беззаконная жизнь во всех отношениях, жизнь грубая, жирная, неряшливая, нецеремонная, — а главное, непременно «дармоедная», — вся она от одного дуновения той неотразимой правды, сознание которой пришло вместе с освобождением крестьян, разложилась, и еще недавно торжествующий, авторитетный, властный, крепко державшийся на ногах человек превратился в совершенное ничтожество, в нищего и подсудимого одновременно. («Эге! Федор Петрович! как ты ловко словоизвержению-то обучился… Сущий адвокат!») Именно к числу таких-то обреченных на погибель людей и принадлежал отец мальчика, когда-то богатый дворник, монополист извоза и всяких казенных субсидий по этому делу в целом уезде. Рухнули его неправедные доходы, рухнула и неправедная жизнь с беспрерывным обжорным праздником.

И вот он «допивает» остатки своего благосостояния, отнимая у детей и семьи, уже знающей, что ей надобно теперь полагаться только на свой неусыпный труд, по возможности большую часть заработка на пропой. По лицу его, кое-где носившему следы царапин и синяков, видно было, что старик роспился, ослаб, размяк и вообще держится на свете только выпивкой.

— Как же это ты с отцом-то так жестоко поступаешь? — сказал я мальчишке с укоризной. — А?

— Не безобразничай!

— Но ведь все-таки, — говорю, — он ведь отец тебе?

— Отец, — а безобразничать не дозволим. Мы и так все, вся семья из-за него почитай что раздеты, разуты, а гоняем день и ночь, скоро скотина без ног останется. Как же он может наши трудовые деньги пропивать? Вот и получи!

— Кто это ему глаз-то разбил?

— Да он сам разбил-то! Мы только, всем семейством, связали его…

— Это отца-то? Всей семьей?

— А чего ж? Почитай бога! Держи себя аккуратно!

— Ну, — говорю, — брат, кажется, что БЫ поступаете вполне бессовестно! Как же так не уладить с отцом как-нибудь по-другому? Что же это такое? Ведь он отец!

И, признаюсь, я неожиданно впал в нравоучительный тон и стал развивать мальчишке самые гуманные теории.

Говорили и о Христе, и о терпении, и о преклонной старости, которую надобно чтить, уважать, к которой надобно снисходить. Говорил, что вообще необходимо любить ближнего своего, яко сам себя… И так далее. Он слушал меня чрезвычайно внимательно, ехал тихо, и вдруг я услыхал, что он плачет, просто «ревнем ревет», как говорят о таких слезах.

— Что это ты? — спрашиваю. — Что с тобой?

— Ты думаешь, мне сладко этак-то делать? Нешто бы я посмел, ежели бы всех не жалел?.. Погляди-кось, какое семейство-то, всем пить-есть надо… Маменька и совсем, того гляди, исчахнет; а он сам ее еще бьет.

И рыдает-рыдает.

— У меня вся душа изныла от тоски… Жаль мне и братьев и сестер… А иной раз совсем осатанеешь… Знаю я грех-то мой!

Он был в таком отчаянии, что я решительно растерялся и не знал, что сказать ему в утешение.

— Отдай деньги-то маменьке! — всхлипывая, прошептал он и остановил лошадей.

Около разоренного большого двора с развалившимися воротами стояла сгорбленная старушка, в глазах которой можно было все-таки видеть, что и она на своем веку попила-поела всласть! Отдав ей деньги («Уж все, батюшка, полностию, все!»), мы поехали своей дорогой, и мальчишка продолжал тосковать.

«Не думайте, что я какой-нибудь особенный любитель непочтения к родителям, — но мальчишка был для меня крайне симпатичен: как хотите, а какой-то голоногий мальчишка, отстаивающий какие-то права, обороняющий мать, как обиженную и терпящую неправду, и во имя справедливости не сомневающийся идти против отца… Все это весьма привлекательно! Очевидно, и сердце есть в мальчонке, и энергия, и чувство справедливости, и просто чувство и впечатлительность — плачет ведь! и сознает — „нехорошо, несправедливо, а нельзя!“

131