Первым долгом я расспросил о причинах его превращения. Егор Иваныч с благоговейным выражением лица рассказал мне следующее. Перескажу в коротких словах.
— Сами знаете, какой я был? Теперь я считаю, что был я, прямо, зверь! Отца не щадил! Это вы тогда верно говорили! Опосле того перенес свое свирепство и на общество. Например, толкуют в волостной, чтобы мост там-то мостить… По глупости моей мне и представляется, что делать этого незачем, мост не наш, мы по нем не ездим, — следовательно, и мостить его не надо… Ору!.. Зеваю, смущаю людей, — и те начинают петь заодно со мной!.. Или идет речь, чтоб на губернскую больницу вносить, — опять поднимаю бунтовство: «мы, мол, там не лежим! нам нужна больница здесь, в наших местах!..» или в эвтом смысле. Все мне представлялось, что со мной в нашей деревне неправильно поступают, а того, свинья этакая (так Егор Иваныч себя обозвал), не знал, что деревня есть ничтожная единица супротив…
Тут он кашлянул… «Ничтожная единица! — подумал я. — Это его кто-то научил!»
Кашлянул Егор Иваныч и так же искренно проговорил:
— Но, должно быть, перст господень руководит нами… И указует… Считаю так в том смысле, что сделался из бунтовщика человеком общеполезным, следовательно, для польсы прочих… полезных сочленов…
«Очевидно, его кто-то научил всему этому!» — с каждой минутой убеждался я все более и Солее и продолжал слушать Егора со вниманием.
— Домотавшись Таким манером до тюрьмы, — следовательно, по случаю сопротивления властям (это и Сыло дело моих рук), встретил я там почтеннейшего и многоуважаемого господина Кузнецова. Видя во мне таланты, господин Кузнецов, по выходе моем из тюремного заключения, взял меня в кучера, и здесь, частию от собственного внимания к его разговорам, частию чрез его наставления, я много и скоро все явственно понял… Просвещать «невсжлу» тем и полезно, что просвещение смиряет человека в его буйком невежестве… На меня вон кричат: «разбойник», — но за что? За то вот, что, состоя членом ссудного товарищества, отказываю несостоятельным; но кто понимает существо, — тот будет знать, что банковые операции связаны с общим порядком всей экономии отечества… И ежели рв. давать деньги, принадлежащие начальству, без отдачи, — то через это поколеблется всякое устроение, и все пойдет к дефициту! «Чем ты отдашь?» спрашиваю. «Мне отдать нечем». — «Ну, и ступай с богом». Не так ли?
— Так! — сказал я машинально.
— Говорят — разбойник! Ежели они бы понимали систему, тогда бы они поняли и должны бы знать, что…
Тут Егор Иваныч почему-то приостановился. Я помог ему выйти из затруднения и сказал:
— Если бы знали, что деньги без отдачи не даются.
— Да-с! Верно!
— Ну, — сказал я, — будьте здоровы, Егор Иванович, слава богу, что ваши дела идут хорошо.
— Благодарим покорно!
Так мы расстались, и больше я его не видал.
«Так вот, — проговорил Федор Петрович, с величайшей торопливостью собирая пустые бутылки и на минуту останавливаясь с ними в дверях передней, откуда он постоянно извлекал новые. — Так вот что такое просвещение!.. Просвещение, просвещение… А между тем…»
И он исчез в переднюю.
Но хотя он и возвратился оттуда с двойным, против взятых пустых, количеством новых бутылок, — ему, однако ж, не удалось вторично отвлечь этими бутылками внимание слушателей от вопроса о сущности такого переворота в миросозерцании одного и того же человеческого существа. Он не успел еще расставить всех бутылок, как его стали донимать самыми, по-видимому, жгучими для него вопросами:
— Да ты посылал ли ему книги-то?
— Каким образом могло случиться, что твои книги дали ему такое направление?
— Вот уж именно «чудеса в решете»!
Федор Петрович и при этих настойчивых вопросах пытался было как-нибудь отвильнуть от прямого ответа, — но, наконец, видимо изнемог. Он глубоко вздохнул, беспомощно опустил голову и, с выражением той же беспомощности расставив руки, произнес почти шепотом:
— Шер-ше ля-фам!
Это совершенно неожиданное вторжение в разговор об известном предмете ни в чем ему не соответствующего сообщения — прежде всего ошеломило всех собеседников; затем, когда они начали мало-помалу приходить в себя, то разговор их уже не подлежал пониманию не только постороннего наблюдателя, но и их самих, совершенно сбитых с толку.
— Так вот в чем дело-то!.. Стало быть, ты ничего не исполнил? Ни книжек, ни…
— Какие тут книжки! — беспомощно хватаясь за голову, стонал Федор Петрович. — Какой тут народ!.. «Женись! Женись!» Двадцать раз я видел у нее в руках револьвер!.. Какие тут заботы о мальчишке, когда каждую минуту грозила смерть?.. И как это удивительно случилось! Встретился я со старым приятелем на одной станции… Облобызались… Не раздеваясь, пили на радостях два дня… Потом очутился я в каких-то дебрях… Помещичий дом… Очаровательная особа… пение… признание..
И затем… Что я перенес! Что я вытерпел!..
Отчаяние Федора Петровича, в которое он сумел внести частицу комического элемента, — решительно возобладало над упреками Федору Петровичу за его негуманный поступок с мальчиком и выразилось в шумных спорах о женщинах вообще. Женолюбцы и женоненавистники окончательно завладели разговором, и народ и просвещение — все это исчезло в шуме и гаме общего галдения о женщинах. — Федор Петрович хотя и не переставал взывать:
«Что я испытал! Что я пережил!» — но уж совершенно ясно сознавал, что он выскользнул из затруднительного положения, в которое попал с своим рассказом о народных дарованиях, и твердо знал по личному опыту, что теперь о мальчике не будет и помину…